Так мы простояли час или полтора. Потом со стороны залива показался буксирный пароход. Он шел в нашу сторону. Мы с Маргаритой начали кричать, а Колька только махал руками — он ведь должен был молчать. А пароход все приближался, и на его носу уже можно было прочесть его имя. Он назывался «Бурун». когда-то давно я выдумал для тети Ани пароход с таким названием, и вот теперь этот «Бурун» явился собственной персоной. Очевидно, в детстве надо больше выдумывать, — в наш трудный час выдуманные вещи и люди вспоминают о нас и приходят на помощь.
Буксир забрал нас, а потом прямо с него мы попали в больницу. Нас бил озноб, и мы плохо соображали, что делается вокруг, но у меня все-таки хватило соображения соврать в приемном покое, что мне шестнадцать лет. Я очень боялся, что меня отправят в какую-нибудь там детскую больницу — не хватало мне еще этого позора. А Колька в приемном покое молчал, но ему и на вид и на самом деле было полных шестнадцать. Нас с ним поместили в одну палату, а Маргариту — в женскую, этажом выше. Мы с Маргаритой пролежали в этой больнице довольно долго — у нее получилось воспаление легких, а у меня — плеврит. У Кольки же оказалась простая простуда, и его довольно быстро выписали. В этот день он написал на бумажке: «Скажи мне чесно, бредил я или нет?»
Я ответил Кольке, что он не бредил, и он очень обрадовался моему ответу. Перед уходом он написал мне: «Я думал с начала ты трепачь а ты ничего из тебя выйдет Моряк».
На Колькину кровать положили нового больного. Это был молодой человек лет двадцати двух. Болен он был легко, и когда дело у него пошло совсем на поправку, мы с ним однажды разговорились о том о сем, о пятом-десятом. Узнав, что я интересуюсь поэзией, он очень обрадовался и спросил, видел ли я когда-нибудь настоящего, живого поэта. В ответ я рассказал про дядю Бобу и прочел некоторые его произведения.
— Твой дядя Боба — графоман, пошляк и эклектик, вот кто твой дядя Боба! — строго сказал мой новый знакомый. — Если ты будешь плестись в кильватере его творческого влияния, тебя ждет крушение. Хорошо, что ты еще молод и у тебя все впереди. Счастье твое, что ты встретился со мной. Ты знаешь, кто я?
— Нет, не знаю, — ответил я.
— Я Иоанн Манящий.
— Кто? — переспросил я.
— Я Иоанн Манящий. Раз ты интересуешься поэзией, это имя тебе должно быть знакомо. — И Манящий пояснил мне, что он поэт и что стихи его печатаются.
Я впервые увидел настоящего печатающегося поэта и, понятно, был ошеломлен. Только подумать: вот я лежу в больнице и вот рядом со мной лежит человек. Но этот человек — не просто человек, а поэт, стихи которого печатаются! Я долго не мог прийти в себя от этого чуда. У меня даже повысилась температура.
На следующее утро я робко попросил Иоанна Манящего прочесть мне какие-нибудь стихи. Он согласился и сказал, что прочтет свое новое, нигде не опубликованное произведение, которое называется «Орангутанг». И он тихо, но выразительно прочел мне это стихотворение. Оно было довольно длинное, и я запомнил только начало:
«Орангутанг с улыбкой квелой
шагал по рытвинам судьбы,
и самолюбия уколы
его вздымали на дыбы.
Бледнели вдруг его ланиты,
кричал он недругам: „Уйди!“ —
и, словно тонны динамита,
взрывался гнев в его груди.»
Далее описывался тропический лес, в котором почему-то стояли киоски с пивом, зернистой икрой и разными промтоварами, торговали в этих киосках прекрасные девушки, но к ним (к киоскам и девушкам) нельзя было подступиться из-за всяких лесных зверей. Затем очень сильно и подробно было изложено избиение орангутангом «очкастых кобр, мартышек мелких, завистливых болотных псов». Здесь употреблялись разные сильные слова в духе дяди Бобы.
Мне стихотворение понравилось, и я честно сказал об этом Иоанну Манящему, но добавил, что мне не все здесь понятно.
— Это тебя твой дядя Боба испортил своими примитивными виршами, — ответил Манящий. — В моем стихотворении многое условно, но если вникнешь в суть моей образной системы, то все поймешь. Орангутанг — это я. Тропический лес — это жизнь. Киоски и девушки — это блага жизни.
Далее он пояснил, что под очкастыми кобрами можно угадать критиков, под мартышками мелкими — читателей, не понимающих хороших стихов, а завистливые болотные псы — это некоторые поэты, они мешают ему творчески расти.
— А у вас из напечатанного ничего с собой нет? — робко спросил я.
— Кое-что есть, — ответил Иоанн Манящий. — Правда, пока это стихотворение напечатано только на машинке, но, возможно, оно будет опубликовано и в широкой печати.
И он подал мне листок бумаги, на котором действительно было напечатано стихотворение. Далее Манящий пояснил мне, что он работает техническим штатным сотрудником в одной заводской многотиражке и его там собираются печатать. А напечататься нелегко. Дело в том, что у завода специфический профиль — там изготовляют фаянсовые умывальники и унитазы. Поэтому в стихах приходится избегать точного наименования продукции.
Выслушав это предисловие, я своими глазами прочел стихотворение, которое называлось «Мой санфаянс»:
«О фаянс, белизной ослепляющий взор,
на тебя я с волненьем гляжу!
За тебя я с улыбкой пойду на костер,
о тебе свои песни сложу!
Пусть другие впадают в лирический транс,
наблюдая сверкание льдин, —
я же знаю одно: санитарный фаянс
человечеству необходим!»
Читая стихотворение, я с восхищением глядел то на лист бумаги, то на Манящего. Впервые в жизни я видел одновременно и поэта и его напечатанное (пусть пока на машинке) произведение.