Я свернул в боковую аллейку и побрел, сам не зная куда. «Почему это все так хорошо, так красиво и интересно? — подумал я. — Почему так хорошо?»
Теперь, когда я видел что-нибудь красивое или совершал какой-нибудь хороший поступок (что, впрочем, случалось весьма редко), мне хотелось, чтобы Валя была здесь же, рядом. А если я видел что-нибудь плохое, скучное или сам поступал плохо и знал, что поступаю плохо, мне было стыдно перед Валей, хоть она ничего и не знала об этом, да и вообще не обращала на меня внимания, — ведь она была старше меня.
Пасха в том году была поздняя, когда уже все зазеленело.
В пасхальные дни мы, ребята, забирались на колокольни и звонили до одури, до боли в ушах. Всю неделю над городом стоял нестройный, похожий на набат трезвон; голуби-дикари перепуганные, стаями, как при большом пожаре, летали вокруг звонниц, не смея сесть на привычные карнизы.
Мне лучше всего помнится колокольня при Никольской церкви, — она была самой высокой. С нее были видны окрестные деревни, речка, изогнутая вольно и легко, как рука отдыхающего человека, далекий железнодорожный мост блестел на ней, как стальной браслет; синяя продолговатая ладонь лесного озера виднелась в туманной размытой дали. А городок был весь открыт взору, — как цветная карта лежал он внизу. Видна была и Последняя улица: две серые, скучные линии домов и заборов.
На колокольне этой среди других колоколов был один особенный, знаменитый на весь городок. Все колокола как колокола, все с фигурами каких-то бородатых святых на бортиках, и во все можно звонить в пасхальные дни сколько угодно. Но этот один занимал целый ярус колокольни, был он без всяких украшений, был темен, огромен, звонарь с трудом раскачивал его язык при помощи веревок и досок; мощные, наискось идущие балки подпирали его верхушку, какие-то переборки, крепленные грубыми, коваными болтами, шли через весь ярус, но и они, казалось, гнулись, глухо стонали от несусветной тяжести черного колокола. А звон его был подавляюще гулок и в то же время глух, словно шел из-под земли: он проникал не только в уши, нет — он тяжело отдавался в груди, сдавливал дыхание. Было страшно стоять у трухлявых деревянных перил: казалось, звук толкает тебя; вот еще один размах языка, один удар по черному металлу — и этот гул припрет тебя к перилам, и они не удержат твоего тела, и ты упадешь вниз, в пропасть — туда, где тускло зеленеют деревья прицерковного сада.
Говорили, что отливал этот колокол знаменитый в старину колокольный мастер Никита Лобанов и что, когда готов был расплавленный металл, в яму с литьем свалился малолетний сын этого мастера. Еще говорили, что колокол сам звонит перед большой бедой. Впрочем, в это верили только старики да старухи.
По церковным праздникам к тетке приходили гости — жильцы дома и соседи. Поневоле приходилось и меня сажать за стол. Я пользовался случаем и ел напропалую, зная, что тетка не будет бить меня при посторонних. Так как все остальные дни питался я плохо, то после праздничного стола у меня обычно болел живот. Но хоть я и знал наперед, что живот будет болеть, однако все равно ел, не мог удержаться
— В бога не верит, верно, в пионеры хочет, а куличи-то жрет за милую душу, — говорила тетка гостям, показывая на меня.
А я сидел за столом, худой, потный, — и мне было стыдно, что на меня все смотрят, но голод брал свое, и я продолжал есть под холодно-наблюдательными взглядами гостей.
— И, главное, никакой благодарности от него не вижу, — добавляла тетка. — Игорек-то, бывало, за каждый кусочек: «Спасибо, мамулечка», а этот — волком смотрит.
— Мягко вы его воспитываете, Александра Семеновна, мягко, — льстиво говорил Кургазов, теткин жилец, торговец-галантерейщик. — Жалеете сиротку, а эти сиротки, ох, много дел делают. Вот из таких-то и выходят всякие комиссары да фининспектора!
— Да уж сама знаю, что слишком балую мальчишку. Дело мое вдовье, нет мужчины в хозяйстве, чтобы строгость навел, — размягченно отвечала тетка, украдкой поглядывая на Кургазова.
— Говорят, Последнюю нашу сносить хотят, — переводил разговор на другую тему некий Монин, тоже теткин жилец, и я облегченно вздыхал, зная, что сейчас оставят меня в покое.
— Ну, это давно говорят, не будет этого! — возражала тетка.
— Как знать, — настаивал на своем Монин, — они фанерную фабрику расширять хотят, часть улицы и отхватят.
— Мало им места, что ли? — бросал кто-нибудь реплику.
— Места-то много, да наша улица у них что бельмо на глазу!
— Ну, пока улицу сносить начнут, может, еще и война начнется, — солидно вмешивался в разговор Солнцев, человек неизвестной профессии, но с деньгами. — Слыхали, англичане-то опять грозятся!
— Нет дыма без огня! — с таинственным видом шептала Мериносиха, частая гостья тетки, и добавляла: — Я тоже от одной дамы слыхала, что война будет. «Дрова закупай», — говорит.
Со мной Мериносиха у тетки не разговаривала, она просто не обращала на меня внимания, а я и рад был этому.
Когда гости уходили, тетка подсчитывала, кто сколько съел, и жаловалась на жизнь.
Кургазов, остававшийся после ухода гостей, солидно поддакивал тетке:
— Да, жизнь нынче не та, что надо. Кругом утеснения. Вот мадам Змеюрковской солдата вселили. Живи да радуйся!
— Ой, да ведь и мне могут вселить! — с ужасом восклицала тетка.
— Вполне могут, — подтверждал Кургазов. И добавлял с тонким намеком: — Вполне могут, если ваше семейное положение как-нибудь не изменится.
Действительно, в двухэтажный дом Змеюрковской, что жила рядом с Колькой, недавно вселили по ордеру демобилизованного красноармейца.